П. Увapoв. Университеты и идея европейской общности
Плоды западной цивилизации каждый вкушает на свой лад. Где-то произошла гармоничная европеизация, где-то скрещивание местного и европейского дало весьма причудливые формы. А есть места, где западные ценности вызывают реакцию отторжения. В любом случае, знакомство с Европой состоялось. Можно найти страны, оказавшиеся чуждыми духу индивидуализма и состязательности, не способные воспринять достижения западной технологии. Но трудно указать регион, где не заимствовали бы такое типично европейское порождение, как университеты.
Их стоило бы назвать плацдармом Европы, но они слишком уж хорошо прививаются на местной почве. Университеты так быстро впитывают местные традиции, что наряду с ожидаемой функцией – включением национальной культуры в культуру мировую, т. е. европейскую, они быстро начинают играть роль ревнителя национального культурного кода, местной аутентичности. Вспомним восточноевропейский и российский опыт, университеты Латинской Америки, а позже – мусульманский мир и Дальний Восток.
Уже одно это дает основания видеть в университетах нечто рядоположенное феномену европейской цивилизации. Или – ее важнейшим компонентам, обеспечившим ей как устойчивое своеобразие, так и высокий творческий динамизм, способность к экспансии. Следовательно, размышляя о загадках университетов, мы приближаемся к феномену европейского чуда.
Как и большинство респектабельных европейских учреждений (парламенты, правовое государство, права человека и др.), университеты вырастают непосредственно из средневековья, т.е. из эпохи, когда Европа обрела свою качественную определенность, став необратимо отличной от своего окружения.
Университеты возникли вполне органично на рубеже XII и XIII вв., в период стремительного взлета Европы, проявившегося во всем: в демографическом росте, успехах внутренней колонизации, подъеме городов, в складывании сословий с их самосознанием, в успехах церкви, расцвете науки и латинской литературы, давшем повод говорить о «возрождении XII в.», в появлении литературы на «народных» языках.
Если первые университеты – союзы магистров и студентов – складывались спонтанно (Болонья, Париж, Оксфорд), сами вырывая хартии и привилегии у церковных и у светских властей, то с XIII в. инициаторами их создания выступали папы и короли. Далеко не всем таким новым образованиям удалось выстоять, многие проекты так и оставались на бумаге, какие-то центры приходили в упадок, но число университетов все возрастало. В XIV– XV вв. можно говорить о триумфальном шествии университетов по Европе (они появлялись в германских и славянских землях, в Скандинавии и Шотландии) и о полной их интеграции в европейское общество. Они вросли в его социальную ткань, ни одно государство не обладало уже полноценной элитой без людей с университетскими степенями – речь прежде всего шла о юристах, но также о теологах с медиками. Отсюда – стремление каждой самостоятельной власти непременно основать собственный университет.
Университетская монополия на образование и науку всегда вызывала недовольство. Практики куда лучше отвечали конкретным потребностям общества, чем теоретики из университета. Часто возникали альтернативные структуры – коллегии нищенствующих орденов, академии и кружки гуманистов, блестящие школы иезуитов, солидные протестантские академии. Оттуда исходили прогрессивные импульсы для развития науки и педагогики. Достаточно вспомнить доминиканца Фому Аквинского или францисканца Роджера Бэкона. Но значимость университетов от противного доказывается стремлением соперников непременно проникнуть в их стены, подчинить университеты себе или создать свой, параллельный университет.
У нас нет сейчас возможности разбирать ни университетский феномен в целом, ни отдельные его аспекты. Их слишком много: университеты оказывали огромное влияние не только на науку и образование, но и на политическую и социальную жизнь, на культуру в широком смысле и даже на экономику. В самой этой многоаспектности – характерная черта университетской истории. Остановимся лишь на одной проблеме и попытаемся определить, что дали университеты идее европейского единства?
Прежде всего надо понять, чем они были для средневекового общества. Функционально они не являлись центрами науки и образования, если под первым понимать добывание нового знания, а под вторым – подготовку к дальнейшей профессиональной деятельности. Хирург лечил лучше, чем доктор медицины, знавший Гиппократа и Галена; судейский, прошедший годы ученичества у прокурора, знал все тонкости местных законов в отличие от лиценциата прав; «поучительные примеры» проповедников или речи гуманистов, свободных от схоластических штампов, убеждали сильнее, чем громоздкие рассуждения докторов богословия. Но ни годы практики, ни блеск гуманистической эрудиции не могли дать степени, это оставалось лишь университетской прерогативой.
Степень не свидетельствовала о профессиональной подготовке, не указывала она и на способность к получению новых знаний, на тягу к продолжению поиска. Ведь знания в глазах средневековья было конечным, все основные законы: божественные, общественные, природные были уже сформулированы авторами и разобраны комментаторами. Стремление к чему-то большему, чем их огранка и согласование, могло в лучшем случае считаться суетным любопытством. Получение степени означало и достижение полноты общепризнанного знания, и обретение особых качеств и добродетелей. Социальной функцией ее обладателя было не открытие новых истин, а следование старым, охрана установленного порядка от порчи, неизменно наступающей как следствие отклонения от нормы, от идеала. Болезни были отступлением от природных законов человеческого организма – с ними боролись медики; падение нравов, конфликты, упадок старых институтов были следствием новаций, нарушения гражданских и церковных законов, охранять которые были призваны юристы; защищать христианский мир от еретиков, посягающих на божественные законы, должны были теологи. Наука и образование, бесспорно, в университетах развивались, но были для современников скорее «побочным эффектом».
Университет, именовавшийся «Studium generale» «Всеобщей школой», присваивал степени – «Licentia ubique docendi» – «право преподавать повсюду». Такая степень являлась гарантией достоинств ее обладателя, дающей ему право на определенный социальный статус. Ее значимость подкреплялась всем авторитетом корпорации, за которым стоял и престиж ее традиции, и власть папы, императора, короля, выдавших хартию данному университету. Трудно не обратить внимание, что эту цель в значительной мере преследуют и современные дипломы и, особенно научные степени.
Так, уже из самой природы университетов вытекала их кровная заинтересованность и в единстве европейского пространства, и в наличии авторитетных сил, которые могли бы обеспечить «конвертируемость» университетских степеней во всех уголках христианского мира. Университеты нуждались в папстве, завися от Рима или Авиньона еще и материально: туда пересылались ротулы – университетские списки кандидатов на получение церковных бенефициев. Это не мешало университетам открыто враждовать с папами и антипапами. Но университеты всегда выступали против войн, смуты, грозящей расколом Европы. Так, они возглавили борьбу за выход из Великой схизмы XIV–XV вв., охотно предлагали свое посредничество в мирных переговорах во время войн. Стремление сохранить мир любой ценой часто приводило к тому, что университеты оказывались не на стороне победителей. Ведь и Жанну д’Арк парижские доктора отправили на костер главным образом как нарушителя столь дорого купленного мира. Как вызов европейскому единству восприняли многие университеты и начало Реформации. В данном случае они оказались в одном лагере с Томасом Мором, сложившим голову за идею единой Европы.
Уже с XIII в. можно говорить о создании единой университетской системы – со схожими принципами организации, едиными требованиями, унифицированной иерархией степеней, однотипными программами. При этом отличий было много. Существовали две «семьи» университетских статутов – Болонская, характерная для итальянских и части южнофранцузских университетов, и Парижская более распространенная и позже вытеснившая южный вариант. Развитие системы коллегий привело к тому, что в XIV в. Оксфорд и Кембридж представляли собой конфедерацию независимых колледжей. В одних университетах в преподавании на факультете «искусств» основной акцент делался на изучение логики, в других – риторики и грамматики. Во многих университетах не было факультета теологии, часто обходились и без медицинского факультета, но в Париже отсутствовал факультет римского права – самый распространенный в Европе. В Монпелье в отличие от иных медицинских центров медики-теоретики не проявляли обычного высокомерия по отношению к хирургам и аптекарям. В Тулузе и Саламанке в теологии господствовали томизм и умеренно реалистическое учение в противоположность оксфордскому и парижскому номинализму, а в Падуе в XIV– XV вв. нашел прибежище изгнанный из Парижа аверроизм. Где-то ректора избирали в результате многоступенчатых выборов, где-то– жеребьевкой (выбирали того, кто вытянул черный боб). В Гейдельберге выборщики должны были принять решение и избрать декана, пока не догорит свеча «обычного размера». В германских университетах студент проходил торжественную имматрикуляцию – его имя заносилось в книгу ректора, во Франции учет студентов вели лишь землячества– «нации». На банкетах в Крайст-черч колледже блюда передавались и передаются по часовой стрелке от декана.
Любое из этих и тысячи других отличий защищались корпорациями до последней капли крови, если кого-то вдруг охватывало унификаторское рвение. Но это не мешало существовать единству университетов. Студент или магистр из Саламанки мог переехать в Париж, а оттуда – в Кельн, продолжая пользоваться при этом теми же привилегиями, изучать те же предметы по тем же книгам, лишь с небольшими различиями.
Принято говорить, что с течением времени университеты все более утрачивали свой былой интернациональный характер, превращаясь из общеевропейских в национальные или в локальные центры. Если это справедливо даже для крупнейшего Парижского университета, в XV в. пополнявшегося в основном выходцами из близлежащих диоцезов, то что говорить о таких университетах, как Гейдельбергский, Валансский, Перуджинский, связанных лишь с территориями княжества, провинции, города? Но при этом теоретически «открытость в мир» сохранялась всегда и для определенного числа студентов оставалась реальностью.
Прежде всего– для выходцев из далеких, неуниверситетских районов Европы. Так, в 1427 г., когда во время Столетней войны влияние Парижского университета сократилось почти до минимума, магистр Поль Николь «из Склавонии» жаловался в парижский парламент, что ему предъявляют повышенные требования на теологическом факультете на том основании, что факультет должен быть абсолютно уверен в его компетентности, поскольку он возвращается на свою далекую родину, что лежит близ сарацинских земель. Другим известным выходцем из славянских земель был медик Юрий Дрогобыч – «Георгий из Руси», ставший в 1481/82 г. ректором Болонского университета.
Обычай «Peregrinatio academica» – академического путешествия не только не пресекся, но даже укрепился к концу средневековья. В XV–XVI вв. высшим шиком для «заальпийцев» было завершать свое образование пребыванием в итальянских университетах. В Германии оставаться в одном и том же университете стало уделом лишь бедняков, лишенных особого честолюбия. Во Франции XVI в. также было модным получать степень не там, где пройден основной курс. Обычай университетского путешествия описан Рабле в странствиях Пантагрюэля.
Университетская сеть обладала отработанной системой связи. Из университетов в папскую курию регулярно отправлялись документы, университеты поддерживали связь между собой, консультируясь по важным вопросам, а в случае необходимости рассылали воззвания «по всем диоцезам христианского мира. Самое главное, что студенты не порывали связи с домом – шли письма, написанные по всем правилам эпистолярного искусства, в ответ на которые из дома пересылались вещи, продукты, деньги и наставления. Клирики, имевшие бенефиции, регулярно отсылали распоряжения своим викариям и также ждали доставки из провинции причитающихся доходов. Как работала эта система? К папе, королю или архиепископу могли отправлять депутатов или нарочных. Но связи повседневные осуществлялись малоизученной пока системой университетских посланников. Для каждой провинции, каждой страны специальный купец брался доставлять корреспонденцию и, присягнув на верность корпорации, считался университетским «подданным». Это давало ему освобождение от налогов и таможенных пошлин и считалось делом выгодным. Купцы-посланники перевозили письма не только студентов, но и частных лиц за небольшую плату – так в Европе возникла первая система почтовой связи.
Помимо институционального, существовал и чисто человеческий аспект связей. Университет был местом, где завязывались личные контакты, формировались спаянные группы европейской элиты, складывались группы друзей и единомышленников. Они давали присягу университету, своей «нации», факультету и хранили ей верность до конца жизни. Один из секретов необычайного политического веса университетов в XIV–XV вв. в том и состоял, что альма-матер в спорном случае могла обратиться за помощью к своим лиценциатам, занимавшим важные светские и церковные должности, а нерадивых – объявить клятвопреступниками и пригрозить отлучением.
Выпускников одной коллегии связывала личная дружба и приверженность некоему особому культурному стилю– например, идеям северного «Нового благочестия» или итальянским гуманистическим веяниям. Часто солидарность однокашников продолжала связывать людей, оказывавшихся во враждебных лагерях. Конечно, университетские связи редко пересиливали чувства верности сеньору или патрону, семье, клану, партии. Но университетская общность могла органично включаться в эту иерархию солидарностей. В далеком Дубровнике, например, в XVII–XVIII вв. соперничавшие группировки «старого» и «нового» патрициата именовались соответственно «саламанкезами» и «сорбонезами» по месту учебы вождей обеих партий, определявших и их внешнеполитическую ориентацию.
Людей, хоть на какое-то время окунавшихся в университетскую среду, можно было затем опознать по их причастности к единой университетской культуре. Черты ее угадываются у столь разных людей, таких, как Данте и Николай Кузанский, Вийон и Чосер, Рабле и Гус. «Письма темных людей» – памятник такому единству: «гуманисты» боролись с «обскурантами», но борьба велась между своими и на общем поле. Иначе пропал бы весь комический эффект, ведь большинство острот предполагало прекрасное знание читателями обычаев и реалий университетской жизни. Университетские рейхлинисты столь безупречно пародировали университетских антирейхлинистов, что, говорят, те поначалу восприняли «Письма» как искреннюю поддержку своих позиций.
И высокоученому доктору теологии, никогда не покидавшему своей кафедры, и бакалавру прав, ставшему ловким адвокатом, и даже магистру искусств без определенных занятий и потому уже тревожащему городские власти, был свойствен особый культ разума. Рационализм проявлялся даже тогда, когда люди университета склонялись к мистике и рассуждали о бренности человеческого знания. Не только ученые, но и администраторы, политики и поэты, прошедшие через университет, то и дело проговаривались, употребляя схоластические термины, впадая в дидактизм, постоянно ссылаясь на авторитеты древних авторов.
Обладатели степеней превыше всего ценили законы – природные, общественные, божественные (далеко не всегда им следуя, конечно) и полагали, что им – их знатокам и хранителям – должно быть отведено самое почетное место в обществе. Ведь они обладали высшим благом – разумом, знаниями, иначе говоря, – источником всех добродетелей. В университетских кругах полагали, что истинное благородство и право на ведущую роль в обществе дает не знатное происхождение, но добродетели и образованность. Амбиции ученых рождали желание давать советы правителям, самим занимать высшие должности, а в отсутствие такой возможности – зло смеяться над несовершенством нравов, законов, учреждений и настаивать на их реформации, на приведении их в соответствие с законами старины.
При этом существовал и особый университетский юмор, увы, почти полностью потерянный для нас. Был и особый язык знаков, язык ритуалов, а также особый кодекс студенческого поведения. Обязательное зубоскальство, язвительные прозвища, отмеченные еще Яковом Витрийским в начале XIII в., шутки, порой невинные, а порой напоминающие наши «неуставные отношения» и непременные попойки, входившие в число атрибутов научных занятий. В том же XIII в. в уставе достославной коллегии Робера де Сорбона штрафы измерялись мерами вина, а выражение «напоить по-богословски» в неизменном виде дошло с того времени до XVI столетия. Будущие правоведы и толкователи догматов почти в обязательном порядке задирали горожан, устраивали стычки друг с другом. В Тулузе «студенческое насилие» бьшо локализовано в определенных местах, там, впрочем как и на парижском Лугу школяров (Пре-о-клер), проходили бесконечные студенческие дуэли, отличавшиеся от дуэлей «настоящих» тем, что почти никогда не приводили к смертельному исходу, но часто – к травмам. Шрамы, полученные на дуэлях, с гордостью носили немецкие бурши-корпоранты еще в начале нашего века. Поэтому, когда вернувшийся из-за границы Пьер Безухов привязывал квартального к медвежьей спине, он, возможно, продолжал проделки бессмертного студента – Панурга, сбивавшего с ног ночной дозор на узких улочках Левого берега.
Городские, королевские и церковные власти неизменно осуждали такое поведение, но часто студентам прощались вещи, за которые простого бродягу ждала виселица. Здесь сказывались и ностальгические воспоминания строгих судей, и то, что буйное эпикурейство, на века прославленное в «Гаудеамусе», считалось несколько хлопотным, но практически неизбежным аспектом университетского образования, входило в кодекс поведения, в правила игры, диктуемые университетской культурой.
Но, пожалуй, самой важной в университетском культурном стиле была манера принимать решения, а стало быть – и действовать. Предмет всесторонне обсуждался, подлежал рассмотрению с разных сторон, рассекался на части, выявлялись разные мнения, по каждому вопросу выносились определения, которые сводились затем в заключительном суждении. Оно должно было выноситься единогласно, быть согласованным с мнениями обсуждавших, причем право высказывать и отстаивать свою точку зрения было непререкаемым. Вес это входило в плоть и кровь студента, а затем – магистра, прошедшего через тысячи лекций, сотни диспутов, десятки экзаменов. Он уже не мог, заняв какую-либо должность, мыслить и действовать иначе. Рассудочность в сочетании с коллегиальностью определяла и социально-психологический тип европейской «бюрократии» XIII–XVI вв. как церковной, так и светской. Героем новой, абсолютистской бюрократии был уже не советник, а квалифицированный исполнитель. Разница была тонко подмечена прославленным президентом Ламуаньоном, сказавшим о своем оппоненте, Кольбере, ставшем символом нового чиновничества: «Поскольку он никогда не участвовал в регулярных коллегиях, где приучаются считаться с мнениями других, сообразовывать свое поведение и собственное мнение с позицией коллег, он считает своим долгом все решать и покорять одной своей властью». Действительно, Кольбер не был парламентским деятелем, как Ламуаньон, не был членом и других судейских коллегий, но и не учился в университете, не имел степеней, добравшись до высот власти за счет исполнительности и знания практической стороны дела. В этом отношении он был сыном своего века, того нового XVII столетия, когда Декарт, Ньютон, Галилей перестраивали всю антично-средневековую парадигму знания. Впрочем, и в новых условиях оставалось место и старой бюрократии, и старой университетской системе.
Университеты можно назвать и школой демократии. Люди, традиционно облеченные реальной властью в средневековом обществе, – князья, аристократы, прелаты, рыцари – были носителями вертикальных связей – иерархии, вассалитета, верности, службы. Конечно, обязательства вассала перед сеньором сводились к «совету и помощи» (consilium et auxilium), но сеньор ценил своих вассалов, а тем паче крестьян, отнюдь не за их способность быть консультантами. Люди университетской культуры, конечно, не были столь влиятельны, но также входили в политическую и социальную элиту, причем с течением времени их позиции все более укреплялись. К власти приходили люди, воспитанные в среде, где уже в XIII в. руководствовались принципом римского права: «Quod omnes tanget ab omnibus comprobari debet» – «Что касается всех, должно быть одобрено всеми». С XII в., со времен Иоанна Солсберийского университетская мысль, а вслед за ней и все средневековье напряженно вчитывались в «Политику» Аристотеля. С XIV столетия в университетах усиливается номиналистическое направление, переносящее акцент на первичность индивидуального. Общее мыслилось лишь как сумма единиц. Наиболее смелые мыслители объявляли на этом основании монарха лишь слугой народа, а папу – слугой общины верующих. Расцвет сословного представительства шел в XIV–XV вв. рука об руку с соборным движением в церкви. Король не мог ввести новый налог, не получив на то согласия подданных, непогрешимость папы отступала перед авторитетом Вселенского собора – в обоих течениях заслуга университетов и университетских деятелей общеизвестна.
Из этого еще не следует, что изменения в политическом устройстве Европы были вызваны к жизни развитием университетской мысли, как не следует и обратное. Достаточно лишь констатировать синхронность этих процессов. Важнее другое. Бакалавры и лиценциаты далеко не всегда брались претворять в жизнь идеи Аристотеля, Оккама или Марсилия Падуанского. Но годы социального становления их личности (от 12–14 до 21–25 лет) проходили в среде, где при полном отсутствии вертикальных связей связи горизонтальные были необычайно сильны: будь то университетская солидарность или солидарность членов одной «нации».
За эти годы будущий интеллектуал не только тренировал память и логическое мышление, он постоянно был свидетелем, а затем и участником работы шумной, бестолковой, но непреклонной университетской демократии. Ни один университет не мирился с авторитарным вмешательством в свою жизнь, от кого бы оно ни исходило: со стороны городских властей, епископа, королевских чиновников или папских посланцев. В ответ на это после жарких дебатов составлялись петиции, снаряжались депутации, возбуждались судебные иски, грозились забастовкой. При выработке любых решений выслушивались мнения всех университетских общин и отдельных ораторов, а затем шли бесконечные согласования. Выборы следовали непрерывно: нации избирали прокуроров, факультеты– синдиков и деканов, университет – ректора. Сохранилась масса свидетельств того, как выборы сопровождались махинациями, склоками, скандалами, а то и драками, за которыми следовали жалобы в суд. Современники любили посмеяться над мышиной возней честолюбивых магистров: столько энергии растрачивалось ради власти, пусть и почетной, но абсолютно призрачной. Ведь университетские должности занимались на очень короткий срок– ректорство, например, длилось от трех до шести месяцев. А сколько страстей кипело по поводу установления очередности на получение степени, на внесение в ротулы!
Но именно так практика формировала образ мысли, поведенческие стереотипы университетского люда, убежденного в святости права избирать своих представителей и руководителей, права отстаивать свои свободы и привилегии, права выражать и защищать свое мнение. Неудивительно, что в противостоянии средневекового общества авторитарному, «абсолютистскому» принципу управления университеты всегда оказывались в стане защитников «общества привилегий», общества саморегулирующихся структур и, если угодно, средневекового правового государства.
Итак, университеты цементировали европейское единство, связывая различные части христианского мира как своей вполне сознательной политикой, так и идентичностью своих структур, идентичностью культуры и стиля. И все же нельзя видеть в них только «агентов влияния» универсиалистских, интегрирующих начал. Все было гораздо сложнее, противоречивее и потому – жизненнее. Университеты сделали очень многое для распада Европы.
В обычной жизни выходцы из разных земель в Нормандии, Тоскане или в Саксонии не осознавали своего единства, пока не оказывались в далеких университетах противопоставленными соответственно «французам» и «пикардийцам», «умбрийцам» и «пьемонтцам», «чехам» и «швабам». Основатели большинства коллегий предназначали бурсы студентов и должности преподавателей только для своих земляков, и при подборе кандидатур локальное происхождение могло оказаться важнее компетентности или способностей. Собственно этнические конфликты в Пражском университете начались всего лишь из-за спора о местах в королевской коллегии Каролинум: открыты ли они для всех подданных чешского короля или только для чехов?
Но главная причина национализма университетской культуры крылась в присущей ей экстравертности, в ее дидактизме. Если в стране появлялись университеты, то рано или поздно на ее язык переводились труды Аристотеля, Боэция, латинских поэтов и стоиков, а то и переписка Абеляра с Элоизой. Университеты обладали потребностью апеллировать к «народу», информировать его о проблемах университетской жизни, в свою очередь откликаясь на самые актуальные события в жизни страны или города. Весь этот информационный обмен велся на национальных языках, в доступной форме университетскими поэтами, переводчиками и проповедниками. Власти часто и безуспешно запрещали магистрам обращаться к народу «по каким-либо поводам, помимо чисто божественных вопросов». Да и собственно университетская поэзия оставалась латиноязычной очень недолго – стихи вагантов исчезают к середине XIII в. Их сменяет поэзии людей, связанных с университетами, приобщенных к их культуре и проблемам, но ориентированных на светскую аудиторию и светскую проблематику.
Ни одно подлинное национальное возрождение, во всяком случае к северу от Альп, не было бы возможным без перевода Священного Писания. В самом начале XVI в. магистр заштатного Копенгагенского университета К. Педерсен писал, что «любой христианин имеет право читать Евангелие на родном языке». В университетских стенах Библию переводили на английский, чешский, немецкий, французский и прочие языки. И всегда против папского универсиализма, на защиту национальных свобод первыми вставали именно университеты.
Университетская история вообще была полна парадоксов. Университет – «страж на башне», «хранитель ключей всего христианского мира» – призван был беречь существующий порядок. Университетам доверена была цензура идей, книг, юридических нововведений, медицинских начинаний. И эти задачи университеты выполняли с великим усердием. Но при этом университетская среда с удивительным постоянством генерировала все новые поколения еретиков, чьи идеи осуждались, но уже не исчезали бесследно, как это было со многими народными ересями, но оставались в памяти культуры, возрождаясь вновь и вновь.
Призванные поставлять кадры для европейской элиты, университеты получили общественное признание и были неплохо интегрированы в социальную структуру. Докторская степень почти приравнивалась к дворянскому достоинству, престижные коллегии все более походили своей роскошью на дворцы аристократов, университеты награждались пышными титулами: чего стоило право Парижского университета именоваться «старшей дочерью короля», что равняло корпорацию с принцами крови. Но при этом студенты, магистры и их корпорации всегда оказывались в эпицентре социального и политического брожения, формируя совместно с сословиями требования к монарху, призывая заменить дурных чиновников, а порой – выдвигая народных вождей, участников уличных боев. Тип разочарованного амбициозного интеллектуала, приобщенного к образованности, но не нашедшего места в обществе, всегда волновал и власти, и общественную мысль от повести Вернера Садовника о Гельмбрехте, студенте из крестьян, жившем в XIII в., до героев испанских плутовских романов XVI–XVII столетий.
Стоит ли удивляться, что при такой противоречивости на предложенную Карлом Орлеанским странную тему «От жажды умираю над ручьем» лучшую балладу сочинил именно университетский мастер парадоксов, мэтр Франсуа Монкорбье, иначе прозываемый Вийоном.
Университеты и не могли быть иными в силу своего «серединного» положения, системой связи со всеми основными проблемами и течениями общества. Но в этой внутренней противоречивости и был залог живучести и динамизма средневековых университетов и их преемников. И этим они похожи на всю европейскую цивилизацию.