Исторический роман Боккаччо

Ромульда, герцогиня Фриули в пору раннего средневековья, пребывая во власти похотливых желаний, созерцает с башни блестящую мужественность Катано, варвара-авара, который, убив ее мужа, гарцует теперь вокруг замка, где держит ее в осаде. Она ему отворяет крепостные врата с условием стать его женой и кидается в его объятия, еще обагренные кровью супруга и друзей.

«Всю ночь напролет Катано предавался похоти и сластолюбиво сходился с пламеннейшей женщиной. Затем же, чтобы злодейство не осталось неотмщенным, он, высвободившись из объятий Ромульды, призвал к себе двенадцать самых крепких аваров и послал их утолить ее похотливый зуд… распорядившись, чтобы они по очереди, один за другим, совершили над ней насилие. Те, заведя ее в сарай, где прежде, должно быть, стояли королевские кони, насытили ее развратную похоть. А по восходе солнца король повелел водрузить посреди лагеря острейший кол, схватить истомленную ночными трудами Ромульду и посадить ее на него грешным местом».

Перед нами жестокая и блестящая, ужасающая и зловеще мрачная, терпко пахнущая спальным ложем, конюшней и пóтом сцена, насквозь пропитанная кровью и плотской страстью, похотью и местью. Она вызывает в памяти грандиозную варварскую жестокость елизаветинского театра и шекспировского Тита Андроника.

Однако же, это почти неведомая страница писателя, творившего двумя с половиною веками ранее этого, нашего Боккаччо. Этого чарующего основателя современной художественной прозы доныне зачастую представляют по-манихейски двойственно. Сперва была блестящая молодость, все поднимающая на смех, творящая повести и новеллы, столь живые, столь дерзкие, столь пленительные, а затем – зрелость, целиком отданная классической культуре, отмеченная широкой эрудицией и узким морализмом. Пора отбросить этот ложный двуликий образ, уже разрушенный наиболее проницательной филологией и критикой. Пора заново открыть необычайное вдохновение и художественное воображение, которые в самых различных формах – на литературном итальянском языке и диалектных словечках, на риторизированной и на разговорной латыни, в стихах и прозе – до самых последних его лет характеризовали сознательное творчество того европейского гения, каким и был Боккаччо.

Этот варварский и кровавый рассказ оказался в тени, потому что, как и некоторые другие истории, подобные ему или же светлые и мечтательные, рассудительные и наивно народные предания, он находится в произведении, написанном 50-летним Боккаччо на латыни и не публиковавшемся вот уже 450 лет – в «De casibus virorum illustrium» (т.е. «Падение», или, лучше сказать, «Крах знаменитых мужей»).

Ныне, наконец-то, это произведение вновь доступно для прочтения в превосходно изданном надежном тексте, основанном на 72 списках, с точным, ответственно выполненным параллельным итальянским переводом и с содержательными и дающими материал для дальнейших размышлений комментариями, выполненными двумя крупнейшими учеными, занимавшимися латинским Боккаччо, – безвременно ушедшим Пьером Джорджо Риччи и Витторио Дзаккариа (издатель Мондадори, Милан).

Это издание поистине очень важно для истории европейских повествовательных жанров и всей средневековой и предгуманистической культуры. В наши дни «De casibus…», как пишет Пасторе Стокки, – это именно такое произведение, которое обладает «привлекательным привкусом неизданного текста высокого класса».

Боккаччо уже в середине XIV в. был очень известным повествователем, его произведения распространились по Европе, стали первыми из написанных на одном из новых наречий, были переведены на большинство тогдашних языков. Но именно тогда он начинает серьезно переосмыслять, под историческим и нравственно-религиозным углом зрения, судьбы мира, а также и участь выдающихся деятелей разных культур и различных эпох. К этому переосмыслению его привели пример и дружба Петрарки – дружба, оказавшаяся самой счастливой и плодотворной для нашей культуры, но прежде всего произошедшее в эту пору открытие Тацита, наиболее вдумчивого, драматичного и горького из античных историков, а также внимательное, пристальное чтение св. Августина и раздумия над его грандиозными панорамами апокалиптического переплетения человеческих судеб и провиденциальной воли.

Иллюстрация из парижского издания французского перевода "De casibus" 1467 года

Таким образом, к 1355 г. у Боккаччо возник замысел, претворившийся в последующие годы в набросок «De casibus…», к которому он вновь обратился около 1373–1374 гг., облекши его в новую редакцию.

Это произведение, призванное доказать, что крушение уготовано провидением всякому, кто слишком и неправедно возносится, а затем, по причине неразумия или гордыни, ввергается в пучину бедствий. Примеры берутся изо всех времен – от Адама до классической древности и от варварского средневековья до современников Боккаччо: храмовников, преданных казни в Париже между 1310 и 1314 гг., герцога Афинского, королевы Джованны Неаполитанской и ее сообщников, Карла IV Богемского, папы Климента VI, иными словами, до тех событий и лиц, которых знавал, а затем красочно описал сыну Джованны его отец, или же тех, как пишет сам Боккаччо, «которых я видывал собственными глазами».

Рассказы впечатляюще связаны друг с другом последовательностью одновременно автобиографической и эпико-драматической. Перед писателем, в тиши своего кабинета сосредоточенно размышляющим о величии и убожестве собственном и других людей, проходят чередой тени этих великих мужей, дабы поведать о себе и вверить себя памяти потомков. В историческом и нравственном контексте, таким образом, встречи переплетаются с взволнованными, оживленными диалогами, в которых автобиографический элемент более чем очевиден – почти так же, как это случается во встречах- столкновениях у Данте в его чудесном потустороннем странствии. В этом контексте присутствует и Петрарка, еще бывший в живых, для того, чтобы предостеречь или же поддержать друга в немногословном обмене мнениями о религии и культуре.

Но поучающий и нравственный замысел часто опрокидывается врожденным талантом рассказчика и реалиста Боккаччо. Тогда и вспыхивают пламенем мрачные и жуткие повествования о Тиберии и Калигуле, о Вителлин и Юлиане, об Одоакре и Роэмунде, о Дезидерии и Андронике; безрассудствует пикантный эротизм Федры, Клеопатры, Мессалины, Ромульды, Джованны, Филиппы; вырисовываются выразительные портреты Дидоны, героической в любви и верности, необузданного в своем великодушии улиссида Алкивиада, славного бойца и вождя народа Мария, легендарного в рыцарстве Артура; подчеркивается реализм и даже не чурающийся отвратительного веризм – в распре Атрея и Фиеста, при изображении чревоугодия и ненасытности грандов, в навязчивом до омерзения описании вшей, кишащих на теле императора Арнульфа; величественно волнуются трагедии народов, ушедших в небытие и рассеянных, подобно персам, евреям или сметенным варварами италикам. Проявляется и удовольствие изобразить женскую прельстительность – от Далилы до Филиппы – в блеске красоты и изощренности искусства кровать, в описаниях которых одерживает верх собственный жизненный опыт повествователя и исследователя женских чар. Развертываются повествования о «невозможной» любви, прочувствованной во всей ее горькой фатальности, как, к примеру, любви Сирены и Деметрия (IV, 18). Негодование и удовольствие, как справедливо отмечает Дзаккариа, не разграничены четко в этих эротических историях, в которых зрелый Боккаччо обретает порой ту «curiosa felicitas» в сфере повествования, которая одушевляла «Декамерон».

Интерес к истории подчеркивается в последних книгах отступлениями, с одной стороны, патетическими (как, например, оплакивание былого величия Рима, написанное в духе петрарковского «Spirto gentil», XVI, 3; XVII, 1–3), а с другой стороны, историографическими очень показательными, благодаря правдивости некоторых портретов и политическим оценкам, сообразованным с убеждениями флорентийской торговой буржуазии. Надо всем царит всестороннее глубокое знание людей и жизни и полная мрачного и кровавого блеска летопись, оживляемая трагическими красками и эпизодами, которые в течение века будут вызывать живейший интерес по ту и по эту сторону Альп.

Такова, например, волнующая и авантюрная история храмовников, рассказанная по непосредственным воспоминаниям (IX, 21), одно из самых бурных событий начала XIV столетия, драматически развивавшихся между военно-политической и экономической властью, между рыцарями и торговцами, между военными орденами и орденами религиозными, между государями и папами.

Итак, Боккаччо рассказывает (перевожу, опять полагаясь на версию Дзаккариа), «… что, после того, как Годфрид, объявленный герцогом Лоренским, приобрел (в 1099 г.) королевство Иерусалимское, некоторые благочестивые и прославленные в военном деле мужи, увидев, что паломники, которые движимые благочестием, отправлялись посетить святые места, испытывали трудности от набегов и мародерства турок, стали служить своим оружием богу. Обосновавшись в Иерусалиме, они сами от себя предоставляли паломникам покровительство. Поначалу этих рыцарей было немного, жили они в добровольной бедности, главу своего звали «магистром», а обитали в портиках храма, в силу чего и звались храмовниками. Со временем, поскольку сему благочестивому делу посвятили себя многие, папой Гонорием был им дан устав (в 1128 г.) и в качестве облачения белая накидка, на которую его преемником папой Евгением был (в 1148 г.) пожалован красный крест, каковой очень ясно показывал, за кого они ратовали. И вот, пока у них повелевала бедность, мачеха похоти, то отменно соблюдаемыми воинским делом, обетом, дисциплиной и уставом жизни сделались они славны своей святостью».

Но вот тот поворот интриги, который Боккаччо, решительно избегавший проклинаемого им во всех своих произведениях «золотого тельца», показывает со всей очевидностью и честностью историка, несмотря на свою очевидную симпатию к храмовникам: «Но между тем, как на столь богоугодное дело отовсюду притекали в изобилии богатства христиан, мало помалу стали появляться и наслаждения и похотливость. И как поначалу мужи, оставив свои мирские богатства, впрягались в сие священное ярмо, так впоследствии, не захотев страдать от бедности, стали они прибегать к накопленным сокровищам, а затем требовать себе замки, города и людей; сами стали почивать, переложив на слуг тяготы сражений; а должность магистра воинства, прежде бывшую тяжким долгом, возвели в высочайшую почесть».

Благодаря такому сосредоточению богатств храмовники сделались также и искусными и могущественными финансистами, вошли в соприкосновение и деловые отношения с теми итальянскими купцами, которые активно действовали во Франции в XIII–XIV вв., с флорентийской компанией Барди, имевшей конторы и представительства не только во Франции и Италии, но и на Востоке. Именно в Париже Боккаччино ди Келлино, отец Боккаччо, состоял агентом Барди и так впоследствии любил рассказывать сыну о величии и бедствиях храмовников.

Нравственная оценка, данная Боккаччо в заключение этой первой части, вполне соответствует его идеалам и высказана твердо: «Чем больше возрастали могущество и богатство, тем более убывала святость», что отнюдь не препятствует ему защищать основные права храмовников и в мрачных тонах рисовать неправедное насилие, учиненное королем Филиппом из ревности к их могуществу – чуть ли не государству в государстве – и из желания прибрать к рукам их богатства.

Поведав о Жаке ди Моле, одном из храмовников, и его избрании гроссмейстером ордена в 1298 г., он вполне ясно показывает, что в 1307 г., «движимый алчностью… сам Филипп действовал не только против Жака, но также и против всего ордена… все начальники храмовников были в один день, по приказу Филиппа, схвачены и засажены в темницу вместе с самим Жаком… по всем их замкам и крепостям были расставлены королевские стражники и захвачены все сокровища, украшения и прочие ценности».

Но трепет кроткого и законолюбивого Боккаччо переходит в возмущение и негодование при виде клеветы и уловок инквизиторов, мучительных правежей и нечеловеческих пыток, наконец, сожжения на костре в 1310 г. 54 храмовников и доходит до телесной дрожи при виде этих пытанных тел.

Храмовники, «долго пробыв закованными в темницах и будучи обвинены во многих пороках и постыдных злодеяниях (отступничество от Христа, идолопоклонство, содомия и мужеложество), неизменно все отрицали. Тщетно старались убедить их, чтобы они собственного блага ради признали хоть некоторые из предъявленных им обвинений; они же твердили упорно, что им бы справедливого судью, а уж они-то постарались бы доказать совсем противоположное тому, в чем их обвиняли. Посему разгневанный король приказал пытками вырвать у них признание, которое не удалось прельщениями. Но так как от пытки не было проку, то они, кроме магистра и трех других сотоварищей, были выведены для предания огню, коли уж они остались тверды в упорном нежелании сознаться в преступлениях… По приказу короля каждый был привязан к столбу и обложен дровами, а перед их глазами установлен огонь и стояли палачи. Сколько бы герольд не возглашал обещание, что если они признают то, в чем их обвиняют, то они могли бы спасти свою жизнь и обрести свободу, среди них не нашлось никого, кто захотел бы, поддавшись слезам и мольбам друзей и родных, поддаться разгневанному королю и, признавшись, спасти жизнь… Тогда, коли уже они все многократно и согласно друг с другом настаивали на том, что говорили столько раз, то их мучители в конце концов выдрали у них, один за другим, с огнем ногти на ногах, а затем огонь неторопливо мало-помалу охватил все их тело. Какую боль при этом мучении вынуждены были сносить несчастные, свидетельствовали присутствовавшим их ужасные вопли, они говорили лишь то, что являются истинными христианами и их «религия» была и есть самая святая. Так они дают огню пожрать истерзанные тела до последнего вздоха, и не нашлось ни одного, кто дал бы мучению себя одолеть и вынудить отступиться от своего решения».

Взволнованное восклицание завершает эту первую часть повествования: «Хотел бы провозгласить, что эти мужи силой своей решимости и честности одолели вероломство алчного короля… к своей немалой славе они предпочли умереть в мучениях, но не сознаться в том, чего на самом деле не было».

Жак и некоторые другие не были еще преданы казни, потому что, после затяжного и ужасного заточения и разнообразных пыток и обманчивых внушений и соблазнов, они в минуту слабости и страха признали за собой некоторые прегрешения.

Жак, однако, раскаялся в своей слабости, и Боккаччо с грандиозным драматическим размахом так повествует об этом: «Когда его привели в Париж и в присутствии двух кардиналов и короля зачитали приговор, в соответствии с которым он освобождался, а орден его осуждался, то он, будучи вместе с одним из сотоварищей, братом Дофина, громким голосом попросил тишины. Когда воцарилась тишина и весь народ сгрудился, внимая, они подтвердили перед всеми и объявили свято, что смерти достойны, но не потому, что совершили некоторые из тех дел, в коих их обвиняют, а потому, что, поддавшись на обман предосудительными внушениями и соблазнившись уговорами короля и папы, они позволили уломать себя… во-первых, сознаться в этих делах к позору и измене своему достославному ордену, столь выдающемуся своей святой набожностью, а затем ввести в обман стольких именитых мужей, стольких стойких соратников, стольких друзей, стольких собратьев, принявших смерть от огня прежде них во имя истины».

Далее Жак, возведенный на костер (18 марта 1314 г.), изображается с поистине тацитовой суровостью: «Жак и брат Дофина были преданы тем же терзаниям, кои перенесли другие, и оба вытерпели их с неустрашенным и стойким сердцем в присутствии короля и, пока в них теплилась жизнь и сохранялся голос, произносили лишь те слова, что возглашали другие мученики».

Негодование и заклинание Боккаччо выделяется и принимает четкую форму на фоне негромкого и доверительно-домашнего пояснения, которое кажется несущим отражение того человекоубийственного пламени в полных ужаса зрачках отца, некогда сотоварища храмовников по совместной работе: «Так рассказывал мне отец мой, который в то время старался в Париже честным купеческим делом преумножить свое состояние и заверял меня, что сам присутствовал при случившемся».

Непосредственное свидетельство заслуживающего доверия значения и исторического суждения и вместе с тем необычайной запечатлевающейся в памяти силы: как позднее свидетельство сластолюбия и мерзости, «виденных собственными глазами» при дворе Джованны Неаполитанской.

Раскрываются также чарующие приостановки рассказа для нравственно-религиозных размышлений, как при появлении Петрарки, который великодушно зовет писателя к более ревностному труду и к провидящему видению истории, или как при прениях Добродетели и Фортуны, в которых спор, в будущем макиавеллиевский, разрешается в христианском духе победой Добродетели, поскольку намерение не есть польза, но благо (лапидарно: «где существует добродетель, там фортуна бессильна»). Также и путем размышлений об античных классиках и классиках патристики Боккаччо хочет, как пишет Дзаккариа, воссоздать аллегорию человеческой истории как переплетения обстоятельств и событий, в которых участвуют, конечно, как в Декамероне», и Фортуна с Разумом, но и верховная госпожа Провидение или, лучше сказать, закон божественной Справедливости, который восстанавливает равновесие истории, отринув того, кто, занимаясь политикой или войной, был вознесен на вершины Фортуной или Разумом.

Ни одно произведение середины XIV в. после «Декамерона» не имеет такой, как «De casibus», силы, разнообразия и сложности художественной прозы. Не случайно оно сразу же стало оказывать решающее воздействие на первых гуманистов, и прежде всего на Поджо Браччолини. Оно было переведено на разные языки: итальянский, французский, немецкий, английский, испанский. Оно было использовано в энциклопедиях, собраниях назидательных историй, моральных и исторических трактатов. Было изображено знаменитыми художниками, как, например, Фуке, в тысяче иллюстраций, было театрализовано во Франции и Германии. И сам образ строгого моралиста Боккаччо, первенствующий и господствующий в европейской культуре XIV–XV вв. и освященный как назидательный пример Сантильяной в «Comedieta de Роnçа», представленной в «Mystère de la vengeance» во Франции, был заложен более всего «De casibus».

Подобно тому как Боккаччо создал или же восстановил и рыцарскую поэму, и психологический роман, и реалистическую новеллу, и пасторально-символическую поэму и рассказ, малую сельскую поэму и различные другие литературные формы, так и в «De casibus» он заложил среднюю между действительностью и вымыслом традицию, которой суждено было широко разойтись в современном мире с историческим романом. Ему хотелось явить такое повествование, которое представляло бы собой историю, одушевленную вымыслом и предсказаниями, иначе говоря, явить объяснение человека в его вечном существовании вне события и эпизода. И это уже великий исторический роман Мандзони и Толстого.

Читайте также:

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *