О.А. Добиаш-Рождественская как учитель науки

Прошло 25 лет со дня смерти Ольги Антоновны Добиаш-Рождественской и миновало вдвое более лет с того времени, когда я впервые увидела и услышала ее — сначала с кафедры, затем и ближе. С тех пор и по сей день — уже на склоне своего пути — я неизменно называю ее, и про себя и на людях, своей наставницей и учительницей, учительницей в моей работе, следовательно, в самом ядре моей жизни.

Мне не довелось быть на похоронах Ольги Антоновны, ничто не заслоняет в моей памяти ее живого образа, ее напряженно-пристального взгляда, ее речи, ее жестов, ее почти темпераментного отношения к людям и событиям. Она была ученым и историком не только по профессии, не только внутренне, но и во всех чертах ее жизни, даже семейной жизни, в которой все было подчинено научному бдению.

В одном из своих писем (30 июля 1928 г.) О. А. писала мне, что «и для отдыха, и для работы лучшим другом является одиночество, если не всегдашнее, то достаточно длительное». Также о Дмитрии Сергеевиче (письмо от 16 июня 1932 г.) — о его «острой в последнее время тоске по полному одиночеству». Но это не искание покоя, а максимальная самоотдача науке.

Идя по набережной из Мраморного дворца в Университет, О. А. говорила, что наука — «прожорливый властелин» — поглощает всего человека, отнимает у него досуг, и отдых, и удовольствия, и посторонние интересы, требует аскетизма. В те молодые годы мне это не было понятно, даже было удивительно. Теперь я понимаю. Но это стремление к одиночеству, когда ученый остается наедине со своей дисциплиной, не исключало, но, наоборот, обогащало и требовало общения с людьми.

Вся ее жизнь в наилучших ее проявлениях сложилась в разнообразном и постоянном общении с людьми. Это общение было и естественным, и необходимым, и очень значительным именно от того, что в него она вносила плоды своей работы, для которой она искала одиночества. Более того, она признавала, что работа расцветает от общения с людьми, так как «могучим стимулом творчества,— писала она в том же письме (от 30 июля 1928 г.),—является огонь чужих мыслей и звуки чужих голосов».

Я обращу эти ее слова на нее самое и скажу, что множество ее ярких мыслей и ее живых представлений, ее голос, звучавший увлеченной речью, были для ряда людей в течение многих лет стимулом к развитию, к работе и к творческим исканиям.

Мне, как давней ученице О. А. и как человеку, очень много от нее получившему, хочется сказать об общении с ней как с руководителем в стенах высшей школы и по окончании ее — вне этих стен.

Не припоминается мне, чтобы О. А. стремилась научить «любить историю». Сама она до такой степени и так неизменно была увлечена исторической наукой, что одно это отношение к поистине любимой специальности заставляло ее слушателей видеть необыкновенную прелесть в истории, в ее глубине и широте, в ее жизненности и высокой поучительности.

О. А. обладала — и в высшей мере — прекрасным качеством настоящего историка — острой интуицией, проникавшей в прошлое и приближавшей его и к ней самой как к исследователю, и к ее ученикам. Но это живое ощущение истории и вытекавшая отсюда конкретность восстанавливаемых картин прошлого никогда не переходили границ исторической точности, они базировались на исключительной эрудиции. И мне думается, что независимо от индивидуальных качеств преподавателя нет для его учеников — и на первых порах и впоследствии — качества более пленительного, чем большая эрудиция.

О. А. создавала свою эрудицию в годы собственного учения, и в пору интенсивной исследовательской работы над обеими диссертациями, и в течение последующего долгого зрелого периода своей научной деятельности. Ее знания были необыкновенно живы и почти всегда свежи. В семинарии ли, на лекции или в беседе они выступали как в прямой связи с темой, так и попутно с ней, наводя таким образом на новые мысли и удачи, расширяя вопрос.

Я помню, с какой обстоятельной осведомленностью подходила О. А. к так называемым «отделам», т. е. к специальным темам с центральным более узким вопросом и с освещающим их источником, которые сдавались каждым студентом в итоге прохождения университетского курса по предметной системе. В частности, моим «отделом» была тема о крупных бенедиктинских монастырях, специальный вопрос касался одного из них — Monte Cassiпо, а источником была большая хроника Льва Остийского.

В следующих семинариях трудность работы не исчезла, но участники поняли, что это в конечном счете не дефект, а определенный плюс, хотя и пасовали иногда перед сложными текстами, особенно стихотворными, или перед большим количеством иностранной литературы. Позднее эту серьезную постановку семинариев О. А. можно было вспоминать только с благодарностью. Серьезность своих занятий О. А. постоянно и неизменно сопровождала самым тщательным руководством; в отношении к студентам, а потом даже и не студентам она выступала педагогом в полном значении этого слова. Можно утверждать, что лица, учившиеся у нее, имели возможность пройти и приобрести школу. С самой тщательной последовательностью О. А. готовила медиевистов, обучала их всем конкретным, казалось бы, мелочам работы историка средних веков; она впервые ввела в число необходимых для таких специалистов предметов ряд так называемых вспомогательных исторических дисциплин; она не только называла и демонстрировала самые разнообразные и необходимые справочники, словари, издания источников, как старые, так и новые, но и практически обучала пользоваться ими. Студент узнавал, как следует обработать текст, за каким словом надо идти к Дюканжу, за каким обращаться к Форчеллини, а какое искать в обыкновенном классическом латинском словаре. Он знакомился с ценнейшими указателями источников, как Potthast, Molinier и др., он пробовал применять «Tresor de chronologie», находил нужное у Herzog — Hauck’a или в «Histoire litteraire» и т. д. и т. д. Наконец, он неизменно получал точное и подробное описание Monumenta Germaniae Historica, с которыми уже и не расставался в течение всех своих медиевистических штудий.

Палеография и дипломатика являлись специальными научными курсами О. А. Я до сих пор живо помню, как ясно и убедительно было внушено ею, что палеография есть, в сущности, ключ к историческому первоисточнику и без нее историк всегда останется на поводу у посредствующего исследователя, а перед подлинным материалом средневековых книг и документов и совершенно бессильным. Помню, как новая и неожиданно живая страница прошлого открылась в палеографическом и дипломатическом изучении папских булл, бывших как-то предметом не общего, а, так сказать, специального курса О. А. по палеографии и дипломатике. И до сих пор с сожалением вспоминаю палеографический провал, когда О. А. предлагала определить разные средневековые шрифты, давая образцы их без подписи, и я стала в тупик перед примером острого островного письма и решила, что едва ли смогу когда-либо самостоятельно поработать в каком-нибудь архиве — предполагалось — полном неизданных хартий. И позднее не иссякали указания О. А. в отношении рукописных сокровищ, когда приходилось работать над ними в ГПБ.

В рукописном отделении О. А. бывала почти каждый день. Проходя по тротуару Невского, можно было видеть за железной решеткой и пыльным стеклом в центральном окне на угловом закруглении здания Публичной библиотеки фигуру О. А.— ее характерный дантовский профиль и узкая полоска белого воротника,— склоненную над рукописью, поставленной на маленький настольный пюпитр.

Войдя в круглый угловой зал, также можно было видеть ее над листами пергамена за стеклом в амбразуре того же пыльного окна с решеткой, за которым сновали люди, трамваи и автомобили на бесшумном отсюда Невском.
О. А. одухотворяла все свои занятия — ничто не имело в ее руках характера чего-то сухого, служебного, скучно-необходимого. Это она отражала в рассказах о своих ученых делах. В одном письме она писала о вдохновении в работе, но уверяла, что не ждет особых посещений свыше, а только занимается редактированием по-французски каталога древнейших рукописей ГПБ. «Пусть, конечно, и это дело требует помощи каких-то богов, но скорее малых и скорее римских, чем греческих: гениев отдельных актов. От них я и жду помощи: божества транскрипции, гения индекса, нумена предисловия. Жить в этой смиренной интимной компании дает тихую отраду и идет моему возрасту и дождливой погоде. Притом же всегда за тучами чувствуется солнце, а за малыми нуменами скользят тени великих богов, и кто знает, быть может,— около древнейших рукописей посетит меня восторг, и творческая ночь, и вдохновение».

Часто высказывалось мнение, что язык О. А. очень изыскан, порой цветист и перегружен то сравнениями, то вставками, то длиннотами. Это, по существу, неверно. О. А. были свойственны необычайное богатство образов, живейшие представления и максимальная их конкретизация в словесной передаче. Отсюда этот особый язык очень талантливого человека с разнообразнейшим и обширнейшим словарем.

Приведу несколько примеров своеобразных отрывков ее изложения, которые при всей своей оригинальности звучат убедительно именно со стороны стиля.

«Известно, каким ходячим является образ ночи средневекового варварства между угасающим закатом античности и утром Ренессанса. Тысячелетняя ночь! Даже становится не по себе перед этим кошмаром. А между тем в эту долгую ночь сколько человечество боролось и искало, какие чудеса социального творчества, искусства, мысли и техники оставило в своих трудовых организациях, изумительном зодчестве, науке и песне, с какою любовью взлелеяло воплощение знания, книгу!» Или (о Павле Диаконе): «Судьбы (фриульского) племени тесно связаны с судьбой писаний историка, которого можно назвать самым замечательным историком VIII в. на Западе. Уже потому, что на нем одном, как на единственной нити, висит история его племени».

Иногда немногими словами О. А. так ярко, так глубоко талантливо оттеняла сущность и характеризовала явление, что оно неожиданно загоралось живыми красками даже в глазах осведомленного человека. Мне приходит в голову одно из бегло брошенных ею определений в области того, что она называла «бесконечно малыми элементами культуры», т. е. в области деталей палеографии. В главе об общих законах развития латинского письма О. А. пишет: «Мы ищем внутренних мотивов, которые стимулировали творчество форм, лежали в основе зрительных впечатлений и моторных движений, определяя образ буквы, течение строки и физиономию страницы». Редко, я думаю, так удачно и индивидуально были охарактеризованы такие мелочи, как буква, строка, страница.

Неоценимую услугу всякому автору, которого она редактировала, оказывала О. А. правкой рукописи. Тут сказывалось и обнаруживалось все умение О. А. помочь, научить, навести, дать совет. И тут же если не во всем блеске, как в устной или письменной речи, то во всей силе и разнообразии проявлялся ее богатый, индивидуальный язык. О. А. посмеивалась над литературной редакцией. Когда редактор изменил у меня все «однако» на «тем не менее» и наоборот, О. А. с юмором произнесла: «Идеже писано есть дети, тамо ставят отроци, идеже отроци, туто пишут дети!» Но сама зато правила много и нередко беспощадно. Я считаю эту ее помощь, в которой она никогда не отказывала и была строго педантична, просто неизмеримой. После ее чтения и поправок, всегда вносимых в виде предложения, можно было оживить изложение, сделать его более выпуклым и адекватным содержанию — и вовсе не путем вписывания ее слов и фраз, а вдохновляясь общим направлением ее корректуры и заимствуя то или иное найденное ею удачное слово.

Немногое в силу рамок доклада и далеко не полно сказанное мною в сегодняшнем собрании, посвященном чтимой памяти О. А. — редкого и, может быть, даже не до конца оцененного в своем исключительном своеобразии историка и прекрасного, тонкого и культурнейшего руководителя, представлено с сильным и горьким желанием хоть частично воскресить образ ушедшей, «полный горячей внутренней жизни и молодого интереса к мельчайшим деталям научных исследований в близких ему областях». Эти слова о горячей внутренней жизни и молодом интересе к науке я заимствую у самой О. А. Только сказала она их об историке, значительно уступавшем ей и в первом, и во втором. Они более приложимы к ее незабвенному, дорогому образу.

К концу жизни все умереннее, все осторожнее употребляешь слово «счастье». Все лучше понимаешь, что счастье — это редчайшее и очень хрупкое явление. И все же и теперь, в старости, я могу употребить это слово, ощущая долгий период моего взросления в деле исторической науки. Общение с О. А. было для меня как историка счастьем. Она была подлинным учителем науки — ей было что показать, чему научить, что оставить после себя.

Читайте также:

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *